поиск по сайту

В новость "Личная история"

Мне было лет десять… Как-то, в конце лета, с мамой мы поехали в шляпный магазин “m-me Берты». Пока мама рассматривала и примеряла шляпы, я с изумленным любопытством разглядывал на полках и на подставках бесчисленное множество самых разнообразных шляп, лент, перьев, цветов, пряжек и т.д. Разглядывал щебетавших и гримасничающих перед зеркалами, покупательниц. Потом мое внимание заняла сама хозяйка магазина – m-me Берта – толстая, какая-то лоснящаяся дама, лет 40, в светло-сером изящном костюме, с перстнями почти на всех пальцах. Она держалась с какой-то ленивой брюзгливостью, не со всеми одинаково; часто что-то зло шипела молоденьким, хорошеньким модисткам, тут же суетившихся со шляпами на голове и на обеих руках, предлагая их клиенткам.
Когда мама, выбрав большую черную шляпу, посоветовавшись с m-me, решила ее немного переделать, m-me позвала «свободную» (так она сказала) модистку из соседней комнаты и на ее зов вышла бедно одетая девушка, казалось – старше своих подруг – недовольно взглянула на мою нарядную, полную, цветущую мать и, сдернув с прилавка отобранную шляпу, вопросительно посмотрела на хозяйку и, чуть бегло, на меня. М-me Берта, ленивым голосом, чуть в нос, сказала ей, указывая на маму: «M-me желают приподнять левое поле и поставить пароди, что лежит в зеленой картонке… Займитесь Рива» - и, обращаясь с улыбкой к маме, продолжила – «Я Вас прошу m-me, присядьте здесь, вот Вам кресло, и Вам сейчас же все сделают! Быстро…» (она сказала «бистро»). Мы прошли в соседнюю комнату, узкую, замусоренную всяким галантерейным хламом. Перед окном у некрашеного стола, на табурете сидела Рива и рассматривала, поворачивая в руках, купленную шляпу. Мама села в кресло и слегка чертила зонтиком по полу. Я стал подле нее. Не знаю, ради ли любезности, или из сочувствия, мама спросила модистку, как ее имя и почему у нее такой грустный вид? Может быть она не здорова? Модистка молчала, опустив голову над шляпой. Вздохнула. Потом тихо, не поднимая головы, ответила: « Ревекка… Ревекка Наумовна…» - быстро оглянувшись по сторонам, она продолжала тихим и печальным голосом, иногда взглядывая на маму, как будто с мольбой – «Я не здорова… уже восьмой месяц на исходе… У меня нет ни родных, ни знакомых… Я работаю у m-me Берты третий месяц – у нее очень тяжелый характер, Madame!» - она слегка всхлипнула – отчего вдруг у меня прозвенело в ушах и сердце схватила жалость к этой женщине, в серой штопанной кофте, с иссиня- черными волосами и коричневыми пятнами на щеках… «У Вас есть муж?» - тихо и ласково спросила ее мама. Модистка ниже наклонилась к широким полям шляпы и я, невольно следя за ней, увидел как крупные слезы, как первые капли дождя, упали на шляпу… « Он меня бросил, Madame» - чуть слышно пролепетала Ревекка. Я заметил, как мама, окинув взглядом всю фигуру модистки, наклонилась к ее уху, что-то сказала ей, беря за руку…. Модистка закрыла лицо руками, наклонилась к маме и заплакала, тихо и горько…. Вдруг в дверях появилась m-me Берта и сказала, не видя еще нас с матерью: «Рива!! Вы прямо несносны, когда Вас что-нибудь заставишь…» - заметив нас, она на секунду смешалась, порозовела и другим тоном заговорила – «Ах! Madame? Вам так долго приходится ждать!» - «Ничего! – поднимаясь ответила мама – Может быть Вы будете любезны и пришлете шляпу мне домой?». – «Пожалуйста! Пожалуйста!» - улыбаясь маме и кидая уничтожающий взгляд на модистку – согласилась m-me Берта. Та умоляюще взглянула на маму и сказала: «Мне прикажете привезти Вам шляпу?» - «Да, я хотела бы просить Вас» - улыбаясь модистке, сказала мама – может быть придется что-нибудь еще изменить»… Раскланиваясь мы ушли. Садясь в пролетку, я, против своего обыкновения, не выкинул женского антраша, а молча прислонился в уголок подушек и задумался… Мой детский живой и задорный ум поразило непонятное впечатление угнетенной Ривы и ее, какой-то, драмы. Всю дорогу я молчал. Уже у дома, вылезая из пролетки, мама с улыбкой сказала мне: « Ты что, Котенок, присмирел?» Мое настроение весь этот день было задумчиво тихим. У меня из головы не шла Рива. А вечер принес развязку. Вечер был знойно теплый и тяжелые тучи, как бы с угрозой, медленно стягивали свои силы на горизонте. Где-то вдали глухо, отрывисто гремел гром. Нет, нет, да и свернет ломанная яркая молния. Было поздно. Луна на черном небе рискнула улыбнуться раза два земле, но тучи скоро закрыли ее лицо. И когда мы, сев за ужин, брались за ножи и вилки, за окнами была такая тьма, как в глухую осеннюю ночь. На столе горели две больших лампы, ярко освещая накрытый стол, а по углам толпились тени. Вдруг оглушительный грохот – словно целый квартал взорвали на воздух – потряс стены дома. Недолго сверкнула молния и с безумным порывом ветра хлынул ливень. Казалось целый океан опрокинулся на землю – с такой силой хлынул дождь. Улица была абсолютно пуста! Словно все люди, все живое, притаилось перед этой ужасной грозой. Гром грохотал как канонада. Свирепая молния, то там, то сям, угрожающе чертила небо, отчего в столовой вспыхивал каждый раз фосфорический дрожащий свет. Мама раза два перекрестилась, отец, хмуря брови сказал:
«Давно такой грозы не было! Ведь это что?? Как бы где пожара не было»… Старший брат, озираясь на окна мечтательно сказал: «Вот хорошо сейчас на реке, на пароходе»… Другой брат притих, наклонившись к тарелке – он боялся грозы. Я трепетно прислушивался к грозе и изумленно смотрел, как молния озаряла большую картину на стене, напротив меня, мелькала голубыми полосками по столовой. Ужин проходил медленно. Прислуга боялась грозы и со страхом перебегала большие сени, отделявшие кухню от дома. Дождь стал затихать. Гром еще грохотал, медленно удаляясь. Вдоль тротуаров текли целые реки воды. Дождь утихал, (неясно) мелкой изморозью и с восточной стороны неба, через кучу облаков чуть-чуть просвечивала луна. Вдруг с парадного крыльца раздался неожиданно дребезжащий звонок. «Кто бы это?» - как-то растеряно сказала мама. Горничную послали узнать. Звонок повторился. В этот миг оглушительный раскат грома ударил с новой силой, и дождь полил снова косой и сильный. Испугано и насмешливо вдруг выглянула луна.

Я подошел к окну и … испугался! На тротуаре, слабо озаренном луной, стояла черная женская фигура, с длинными мокрыми волосами. Она что-то говорила, протягивая руки к высокому окну. Не взирая на окрики старших, я открыл тяжелую раму и узнал Ревекку… «Ради Бога!!!... Впустите меня! Я хочу поговорить с мадам» -… лепетала, не своим голосом она. Я почувствовал, как у меня похолодела кожа на лице, на шее, на спине. Обернувшись назад, держа раму, я сказал: «Мама! Это та самая шляпница… которая должна принести шляпу сегодня. Она хочет поговорить с вами?»…. «Ну вот! Черт их носит безо время – проворчал отец - что ее понесло в такую погоду. Нет им другого время!».
Мама поднялась из-за стола и молча, вышла в переднюю, откуда был выход на парадное крыльцо. Я помчался за ней. Сердце мое усиленно билось и, забытое было впечатление утра, снова всплыло, тревожным призраком…. Из-за маминой спины я увидел Ревекку, на которую не без страха и брезгливости, смотрела, впустившая ее горничная. Как только мама переступила порог, Ревекка, сложив молитвенно руки, заплакала и голосом, полным отчаяния, заговорила: «M-me! Вы были так ласковы со мной!... Сегодня утром …M-me! Я совершенно одна на белом свете… M-me Берта выгнала меня совсем из дома… в этот ужасный ливень! Я никого не знаю в городе! Я так несчастна!! У меня нет ни копейки денег! Я голодна! У меня нет даже денег, чтобы доехать на пароходе до Нижнего – там у меня сестра, такая же бедная модистка!». Взглянув ожидающе, на маму, я увидел, что она, всегда веселая, спокойная, уравновешенная – тут взволновалась. Она быстро подошла к Ревекке и, видимо хотела обнять ее, но, как в испуге отдернула руки…«Но вы промокли до костей, бедняжка?!» - сказала мама. Тут только я заметил, что ее серая кофточка и черная юбка были мокры насквозь. Маленькие ручейки стекали с ее подола и рук, когда она их опускала. Черные волосы ее были растрепаны и в виде сосулек слиплись от дождя. Мама приказала горничной принести фланелевый халат, шаль и туфли. Я бросился стремглав вперед горничной и вскоре притащил эти вещи. Мама заставила Ревекку переодеться, хотя та расплакалась еще больше и все пыталась броситься с поклоном к ногам мамы, а мама все тащила ее за плечи вверх. Мама сделала мне знак удалиться, а я отвернулся в темную дверь передней и ждал.
Когда обернулся, Ревекка была уже в мамином капоте и, дрожащая, утирая слезы краем накинутой на плечи шали, старалась связно рассказать маме, как ее покинул (бросил) муж, что она ждет ребенка, что у нее нет родных, кроме сестры в Нижнем Новгороде. Что там она познакомилась с m-me Бертой и она увезла ее сюда, обещав дать помещение, стол и хороший заработок…. А вместо того, она эксплуатирует всех модисток, заставляя их, стирать и стряпать на всю свою семью. Кормит остатками своих обедов и завтраков, а иногда и просто хлебом с водой… Ожидая ребенка, истерзанная, душевно одинокая и голодная, долго не получая от m-me ни копейки, Ревекка, в этот день крупно поговорила с m-me и та, не взирая на ужасную грозу, выгнала ее на улицу, пригрозив, что если она вздумает «шкандалить», то m-me шепнет исправнику и Ревекку посадят в тюрьму. При последних словах Ревекка снова залилась слезами.
Я стоял на пороге открытой двери, слушал сбивчивый рассказ Ревекки и трепетал. Я готов был рыдать сейчас не хуже ее! Мама обнимала Ревекку, что-то говорила, гладила ее голову, подбирала волосы ее – я видел, что она очень взволнована – утешала, но я чувствовал, что мама что-то не досказывает, чего-то не решается… Они сидели на плетеном диванчике в сенях. Луна чуть-чуть освещала большие сени… Но вот мама поднялась с диванчика, попросила подождать ее и ушла…Ревекка, чуть всхлипывая, сидела на диванчике, опустив на бок голову, рассматривала бахрому шали, иногда утирая ею глаза. Горничная, вздохнув протяжно, ушла. Я же, прислонившись к притолоке – замер, и не отрывая глаз смотрел на Ревекку…
В глубине коридора, переходя из столовой в кабинет, отец, отрывисто и ворчливо говорил маме: «Выдумала что! Вона?!... Всяких тут шлюх привечать… Что ты?? Мало, что она наскажет.. Ну, дай ей целковый и пусть идет! А то – ишь ты – ночевать! Тоже – додумалась!»… Смущенная, сконфуженная мама прошла в свою комнату и оттуда снова появилась на пороге. Ревекка взглянула на нее с лаской и бесконечной надеждой. Мама подсела к ней на плетенный диванчик и обнимая ее за плечи сказала: «Моя бедная! Мне вас невыразимо жаль… Я сама женщина и жена… Я подчиняюсь своему мужу. Таков наш удел… Простите меня! Но вот все, что я могу Вам сделать»… Конфузясь, она передала ей два золотых… Ревекка бросилась было целовать маме руки, но та отняла их и покачала головой. Ревекка остановилась, как бы соображая, глядя на маму широко открытыми глазами, потом с отчаяньем заговорила: «Куда же деваться мне?! В эту грозу?? Я боюсь грома!» – и она горько заплакала.
Я понял, что мама боится, как бы не вышел сюда отец, но вместо его появился старший брат, в белоснежном студенческом кителе и довольно резко сказал: «Что ж Вы моя милая? Дали Вам денег и идите. Здесь ведь не ночлежный дом!». У меня захватило дыхание. Я весь затрясся. Не помня, себя я укусил брата за руку! Удивленный и обозленный на меня, он еще резче сказал: «Ну – идите, идите! Нечего вам тут делать!» Ревекка, испуганная, жалкая, еле согревшаяся, подобрала свои сброшенные тряпки, потопталась на месте и, все-таки поцеловав маме руки и щеки, пошла к дверям. Молча, сложив руки на коленях, мама посидела минуту и, вздохнув, ушла в свою комнату, ни на кого не глядя. Оглушительный раскат грома – был заключительным аккордом в этой сцене.
Наэлектризованный впечатлениями дня и этой сцены, я разразился как гроза. С рыданиями, вприскочку, я побежал наверх к тете Лене и долго, забыв пятую заповедь, ругал отца и брата - «Выкинули на улицу! - рыдал я - бедную. Больную женщину! Дали б хоть поесть!! Хоть отогреться… Ну пусть бы хоть на кухню ее впустили! Ну, хоть бы в каретник.. Хоть бы на сено в конюшню!!»… И я рыдал, рыдал, как никогда.

Деревня Лобаново, 02.08.1936 года.

 

дата обновления: 03-06-2015

 Когда наступила пора учиться, родители поместили меня в начальную школу m-me Гончаровой, жены инспектора реального училища. Там уже раньше учились и мои братья. Это была привилегированная школа, где учились «избранные» дети, как говорила m-me Гончарова. В первый же день ученья меня посадили за стол с двумя девочками и мальчиком. Это были: дочь предводителя дворянства, Таня Брюхова и дочь председателя Земской Управы – Варя Бычкова. Мальчик был сын вице-губернатора г. Могилева – Митя Подседлевич. Он был очень красив, чрезвычайно сдержан и молчалив. На разные шутки он тихо и красиво улыбался, чуть щуря темно карие глаза. Девочки были живее и хитрее нас. Я был простодушен, непосредственен и неуклюже наивен, и этим их часто смешил. Больше всех и скорее мне понравилась Тата Брюхова. И у нас с ней вскоре установились более короткие отношения, чем с остальными. Она жила на той же улице, что и я и дом их был наискось от нашего. Когда она не приходила в школу, или я не был в классе, мы сообщались, узнавая об уроках и назначениях. Когда она присылала ко мне свою няньку с дневником, заложенным розовой ленточкой, с какой-нибудь картинкой на конце, я чувствовал себя польщенным и с удовольствием аккуратно, вписывал уроки в ее дневник. Иногда она сама присылала ту же няньку, прося прийти к ней и объяснить какой-нибудь урок. Я шел тогда. Слегка возбужденный, стесняясь ее роскошных родителей – высокой, горделивой элегантной ее мамы и стройного, стареющего красавца – отца, который со мной всегда шутливо и приветливо говорил так: «А-ех! Дон Кастильо явился! Ты, конечно, к Таточке? Ну. я так и знал!.... смотри … не уведи ее «по шелковой лестнице» с собой». Я глупо улыбался, опуская глаза, и комкая свой синий берет с темно-пестрым помпоном. После разговора об уроках в присутствии ее матери или няньки, меня угощали конфектами из шелковой бомбоньерки, и мы шли играть в большой белый зал, с золоченными стульями и роялем. Играли мы, обычно, в мяч. Там присоединялась к нам ее младшая сестра Тоня, которая была живее, бойчее Таты и казалась за это даже старше ее. Она сразу полюбила меня и, вскоре как то, спрятавшись за маленький диванчик в углу, куда она поманила меня и сказала, широко открыв синие свои глаза: «Мальчик! Я тебя люблю и ты никому не говори… Слышишь?» - Я покраснел, смешался, сам не зная чего, а она поднявшись на цыпочки поцеловала меня в подбородок. Я был обескуражен, растерян, и до сих пор никому не сказал.
Спустя год я так привык к Таточке, что иногда, вспоминая задиванный поцелуй Тони, думал: «Ах, если б меня поцеловала Тата!!». Прошел еще год. M-me Гончарова уехала, с переводом мужа в Москву, и школа закрылась. Мне наняли учительницу на дом, и я стал готовиться в реальное училище. Тата поступила в подготовительный класс гимназии, и мы были разобщены. И только в минуты реминисценции, я задумывался и грустил, что не могу уже больше пойти к ней, видеться и играть, как бывало, в мяч. Иногда я с ней виделся на улицах, проезжая мимо друг друга в экипажах…. И она казалась мне принцессой, в синем платьице с черным передничком, с белокурыми гладкими волосами в длинных косах, с тонким, бледным, матовым личиком, выглядевшем как-то серьезнее, чем у ее сверстниц, на котором алел нежный, тонкий ротик. Годы шли. Я был уже в третьем классе реального училища. На детских вечерах во время каникул, на ученических балах, я всегда видел Таточку с ее неизменной подругой, с которой когда-то и я начинал учиться. У меня никогда не хватало смелости пригласить ее на танец…. Я следил за ней издали, не сознавая любовался ей. Я считал себя недостойным ее, казался себе таким мизерным, ничтожным. На балах Таточке я посылал самые нарядные, красивые открытки, разноцветные, под шелк, секретки и писал в них разные глупости любовного, намеками, лепета. Но все это наполняло меня какой-то радостью! И однажды я почувствовал. Что я в нее влюблен!! Этого было достаточно, чтобы я отныне стал слишком часто думать о ней. Не знаю как, но как-то мечтал, стремился ее видеть и радовался, когда она спокойная, холодная, без улыбки отвечала, где-нибудь на мой поклон. Катаясь в шарабане или верхом, я стремился проехать мимо ее окон, если видел, даже не ее, а кого-нибудь из ее близких (чаще всего у окна сидела с чулком в руках ее нянька) – я бывал счастлив. Да! Я ее любил, это было несомненно…. Я мечтал о том, как я вырасту, как буду хорош собой (в детстве мне часто говорили, даже на улице, что я красивый мальчик) как я буду чем-то знаменит и я…. женюсь на ней. Я представлял пышную свадьбу нашу, наш дом, ее ласковое обращение ко мне на ты, но ни капли эротики не было в этих мечтах. Разогретый фантазией, пылким воображением, на одном детском балу, я послал ей длинную секретку, написанную дома. С буйно колотящимся сердцем, с пылающим лицом, уединившись, я написал длинное, пламенное и, конечно, наивное признание в любви…. Музыка играла вальс. Гости бродили по залам. Я всюду искал ее, не стараясь подойти к ней, а только увидеть ее и прочитать по лицу получила ли она мое признание? Я нашел ее в малиновой гостиной. Она сидела в бархатном золоченом кресле Людовика 16-го, обмахивалась белым страусовым веером. Два реалиста старших классов сидели по бокам ее кресла. Хорошенький, стройный блондин Костя Самойлов и мефистофельски красивый Шура Доброхотов. Они наперебой что-то оживленно рассказывали ей, а она чуть наклонив головку и вытянув скрещенные ножки, в голубых атласных туфельках, тихо улыбалась, взглядывая то на одного, то на другого. На голубых, кисейных коленях ее лежала моя распечатанная муарово-розовая секретка. Быстро взглянув в их сторону, я медленно прошел гостиную.
И вслед мне, с иронией, это говорил Шура Доброхотов. Я помню ощущение, словно кто-то в спину мне вонзил нож. Спина похолодела, потом что-то обжигающее разлилось по всему телу. Я медленно, уже ничего не видя, прошел желтую гостиную и через биллиардную вышел в зал. «Осмеян…! Осмеян!» - как в бреду шептал я. Оркестр играл что-то веселое, напевное, но я брел, как тень. Я шел без цели. Без направления. Горькая обида терзала меня впервые. Мне очень хотелось плакать. «Значит она показала им…» - бессвязно толпились мысли. Ко мне подбежала маленькая девочка, сестра (неясно) гимназистки, Лели Миловановой, и с реверансом, сказала, что Леля просит меня пригласить ее танцевать. Я странным взглядом посмотрел на девочку и сказал сквозь зубы, никчемное «мэрси». Бредя дальше, столкнулся с дядей, он был дежурным членом клуба в тот день. Дядя Митя положив руку мне на плечо, хотел как всегда, что-то пошутить, но приподняв мой подбородок, посмотрел в лицо и сказал: «Э-э-э! паренек! Ты весь в жару? Поезжай-ка домой. Тут тебе не годится быть. Мой кучер ждет там, ты знаешь нашу лошадь? Ну, так иди. Иди скорее! Он отвезет тебя домой». Потом, как во сне, он увлек меня в вестибюль, одел в шинель, нахлобучил мою фуражку, и выпроводил с лакеем за дверь. Как во сне я подчинялся ему. Как во сне доносились звуки оркестра. Ярким пятном выделалась из всего малиновая стена гостиной, огромной золоченной рамой картины, а впереди бархатное кресло…. И в нем Таточка, вся голубая, с белым пушистым веером и розовой секреткой на коленях… И этот голос…голос! Пронзивший меня, как кинжал. Едучи домой я молча и тихо плакал. Обида долго не забывалась. Я часто думал о содержании своей секретки, о своих мечтах, о своей влюбленности и чувство досады, раскаяния и сознания своей желторотости терзали меня. Я стал как-то сдержаннее, как будто серьезнее, и всячески старался избегать встреч с Татой.
Как-то в конце зимы я встретился с ней на катанье. Сердце мое забилось, словно хотело вырваться из груди и улететь от меня… К щекам хлынула кровь. Она открыто и пристально посмотрела на меня. Я вежливо раскланялся и обогнал ее сани, с серой парой рысаков. Все реже мечтал я о ней. Все больше скрывал я свою грусть. Я рос, и все яснее становилась мне наивность моего романа, и мне порой делалось стыдно, даже перед собой! Так никому и никогда я не рассказывал о своей первой любви.

Теплоход «Суворов» Волга, август 1947 года.

Примечание:
Александр Сергеевич Брюхов – предводитель дворянства, г.Муром , 1905–1917, коллежский советник.
Зубчанинов В. «Повесть о прожитом»
Третий из друзей был Саша Брюхов, по происхождению из господ. В отличие от Кости мальчик он был тихий, очень скромный и сдержанный.
……….
В плетеном кресле полулежал стройный, очень большой, с красиво закрученными усами и аккуратно подстриженной бородой, до черноты загорелый и обветренный Александр Сергеевич Брюхов - школьный товарищ моего отца, ученый-агроном и помещик.

председатель Земской Управы Бычков
Наиболее активными членами муромского земства были Ю.И. Бычков, В.Ц. Герцыг, Н.Г. Добрынкин, В.А. Есипов, Г.И. Зворыкин, П.С. Зворыкин, А.М. Казаков, Н.А. Мяздриков, Н.О. Рейнвальд, И.И. Смольянинов, Н.И. Соколов, П.Т. Суздальцев, П.М Языков. Долгое время бессменным председателем земского собрания являлся уездный предводитель дворянства И.А. Бурцев, затем на посту председателя поочередно сменяли друг друга Н.М. Языков, М.А. Подседлевич, А.С. Брюхов.

дата обновления: 02-06-2015

Первый из музея Якимано-Слободской школы - макет Потсдамской обсерватории, созданный руками Сергея Анатольевича Спасского (1922-1997).

С.А. Спасский - это удивительный житель города Мурома. Он с детства увлекался астрономией и в своем доме в Якиманской слободе выстроил настоящую обсерваторию, много лет производил наблюдения за звездным небом.
Письменный прибор в виде обсерватории из Потсдама он смастерил уже после Великой Отечественной войны. Спасский ушел на фронт в 1942 году, с боями прошел до Берлина.
А под Берлином, в Потсдаме, находилась знаменитая обсерватория, где под гигантским куполом стоял крупнейший в то время в Европе астрограф-фотографический телескоп с двенадцатиметровой трубой и вертикальный солнечный телескоп. Спасскому удалось побывать там и даже выменять на продукты объектив с фокусным расстоянием два метра. Потом он был установлен в домашней обсерватории в Муроме.
А письменный набор - макет Потсдамской обсерватории - Сергей Анатольевич изготовил по памяти в 1950-е годы.

P.S. Спасский был не только астрономом, но еще и увлеченным фотографом, туристом, совершившим поход к месту падения Тунгусского метеорита.

 

 

дата обновления: 07-05-2015

Колокольчик

В нашей семье есть старинные вещи, которые бережно хранятся. Наша семейная реликвия — небольшой колокольчик. Он дорог для нас как предмет старины, но прежде всего он дорог как память о наших предках. Когда мы расспросили дедушку о колокольчике, он рассказал нам о своей семье, случаях из его жизни. История вещи — это история семьи. Колокольчик очень тяжелый, внутри старинная надпись. Замечателен в нем звук, громкий и чистый. Раньше его подвешивали на дугу к упряжке лошадей по праздникам. Мои прабабушка и прадедушка так сделали на свою свадьбу. Далеко было слышно веселый перезвон. Мой дедушка рассказывал, что когда его провожали в армию, устроили гулянье и катались на лошадях вот с такими же колокольчиками. Дедушка жил в деревне далеко отсюда в Чувашии. В последнее время на родине он бывает редко. Колокольчик ему дорог, потому что напоминает молодость и родные места. В нашей семье есть традиция — звонить на день рожденье в этот колокольчик, столько раз, сколько исполнилось лет имениннику.

В нашем фотоархиве много старых снимков родных: фотографии героев Отечественной войны - моего прадедушки Ивана Федоровича Исаева и Лисова Степана Тимофеевича. Они - гордость нашей семьи. Иван Федорович участвовал в знаменитых сражениях Великой Отечественной войны, командовал артиллерийским расчетом, за мужество и храбрость награжден орденом и медалями, после войны долгое время работал председателем сельского совета, был председателем большого колхоза, уважаемым человеком на селе. Дядя моего дедушки - Степан Тимофеевич на войне был разведчиком, после битвы под  Москвой был ранен и лечился в муромском госпитале. С войны вернулся в 1946, воевал с бандеровцами. После возращения на родину продолжил работать учителем истории в сельской школе. В память о нем у нас хранится старый учебник по истории 1907 года. Держишь его в руках, и представляется сельская школа, ребята  с чернильными пятнышками на руках. Моя мама, когда была маленькая, несколько раз была у него в гостях. Ей запомнились удивительно теплые отношения между Степаном Тимофеевичем и его женой, уютный домик, сад с пчелами. В фотоальбоме хранятся и другие старые фотографии.

Семейные реликвии напоминают нам о наших корнях, напоминают, как важна семья, память о своих уважаемых предках заставляет нас  быть достойными их.

Иван Михеев 4 «в» класс школа № 2 

дата обновления: 14-04-2015

В нашем городе ежегодно бывала ярмарка с 23-го июня по 10-15 июля. На отведенной для этого большой площади, у вокзала были построены торговые ряды с галереями, налево, по дороге к вокзалу. Тут же были построены разные мелкие балаганы с товарами (как теперь называют «киоски»). За рядами была большая лужайка, где размещались на рогожах, в последовательном порядке, гончарные товары, щепные, крупно железные, дальше – сани, телеги, бочки и в конце шла торговля лошадьми. По правую сторону дороги устраивались увеселительные балаганы, бродячие театры, карусели, качели, силометры и т.д.

В этот период оживлялся привокзальный парк, с березовыми аллеями, идущих четырехугольником, с деревянным театром в конце. Сама по себе ярмарка представляла великолепное зрелище, жаль теперь неповторимое. Пестрые, русские наряды крестьянок, приехавших даже за 40-60 километров сюда, легкие туалеты городских модниц, разнообразная пестрота выставленных товаров. Манекены готового платья, игрушки, чарующие ребят, бесчисленное разнообразие пряников, конфет, фруктов, все виды посуды для кухни и для стола, на любой вкус и цен, разноцветная мануфактура, галантерея, головные уборы, зонтики, слесарные и механические инструменты, часы, картины, вазы, статуэтки, книги, лубочные картинки. Чего, чего там только не было, привезенного из столиц и глухих кустарных местечек!!
Все это запружено толпами народа, над которыми, в лучах июньского солнца, плавают разноцветные воздушные шары, китайские бумажные фонарики, огромные бумажные веера; стрекочут ребячьи игрушки; свистят, пищат разные дудки и «тещины языки»; ржут, игриво, лошади; гул и шум веселой толпы; звуки шарманок, гармошек и балалаек, звуки вальсов и полек их закрытых балаганов. Блестят, переливаются под звуки разудалого марша или мазурки, разноцветные, в бисере и стеклярусе карусели. Тут же монотонно, чуть скрипя, мотаются американские качели с лодками. Бродит в толпе шарманщик с обезьяной, ростом с кошку, наряженную турком, бродит чернобородый смуглый цыган, в широких синих шароварах, в цветисто пестрой рубашке и черной мерлушковой шапке, гречишником. Он таскает за собой на длинной цепи, старую медведицу и та, по его требованию, перед собравшейся толпой, изображает, как «бабы горох воруют», как «у попадьи зубы болят». А к вечеру отсеивается разношерстная, пахнущая кумачом и дегтем, толпа, зажигаются газовые фонари в балаганах, магазинах, в рядах, на бульваре. Музыканты из пожарных и разных любителей, блестя инструментами, рассаживаются на деревянном возвышении, по середине бульвара. И начинают играть «изысканные» вещи, как попурри из «Риголетто», «Кармен», «Травиаты» или модный тогда вальс «Ласточка».
Через густую толпу разряженных горожан, под солидные, басистые окрики кучеров, медленно съезжаются к ярмарочному бульвару, и цирку, по всем театрам и балаганам, лакированные пролетки, фаэтоны, ландо местного beau-monda. Гремит музыка. Медленно вьется песочная пыль в угасающих сумерках. Разряженная публика теснится в проходах тесового цирка, в партере «аттракционного» театра, в аллеях бульвара. Дамы, особенно купеческие жены и дочки, щеголяют туалетами, даже бриллиантами. Жуют, сидя на скамеечках вафли, конфеты, пряники, какие-то невероятные glassae и мороженое. Переливаются, путаются и рассыпаются звуки оркестров. По иному, тише и легче шуршит вечерняя публика. Ржут отрывисто благородные рысаки, выкрикивают забавные, интригующие приглашения набеленные, яркие в костюмах клоуны из балаганов, переливаются скрипки и гармошки на каруселях…. Все и всё живет приподнято весело. Все радуются без оглядки, как эпикурейцы.
Как-то однажды, во время такой ярмарки, по просьбе мамы, отец согласился повести меня с братом в цирк. Брата интересовали животные: дрессированные кошки, собаки, лошади, а меня интересовал весь цирк, как что-то необыкновенное, притягательное, полное приятных неожиданностей. Брат бывал в цирке и рассказывал мне «волнующие» вещи: как по кругу ходят лошади, как в воздухе извиваются акробаты и т.д. Как только стало известно, что мы пойдем в цирк, мы с братом с утра были в страшном ажиотаже. Не могли ничем играть, ни чем заняться – все ждали наступления вечера. Я предвкушал восторг! Еще бы! Мне было десять лет!

Наконец наступил желанный вечер. Отец надел серый костюм, котелок и палевые перчатки, мы – облачились в формы и отправились пешком в цирк. Публика шла и ехала целыми семьями по направлению к ярмарке. Вот мы приближаемся к цирку, в стороне от торговых рядов – круглому, тесовому зданию с парусиновой крышей в виде конуса, которая тихо волновалась от дуновения теплого ветерка. Два больших газовых фонаря горели у входа, где толпилась публика. На стенах цирка были наклеены громадные афиши, на которых скакали розовые и серые в яблоках лошади с перьями на голове, стояли на задних ногах свиньи, и голубые балерины, образуя созвездие вокруг черного негра в красном тюрбане, улыбались малиновыми губами. Отец взял билеты, и мы вошли в цирк. В проходе толпились не спеша городские дамы и мужчины, ни на кого не глядя независимые проходили, должно быть актрисы, в огромных шляпах, с перьями и цветами, некоторые с папироской в руке. Спешно прошли несколько мужчин, элегантно одетые в летние костюмы, заметные, чужие. Прошел, хорошо одетый, в мягкой белой панаме, негр, ведя под руку маленькую белокурую женщину, в фиолетовом газовом платье, изящную, как сильфида. Вслед за ними, откуда-то появился высокий, стройный, во фраке и цилиндре, красивый пожилой мужчина и в толпе зашептали ему вслед: «Сам – Сур-хорель цирка!»
Мы прошли в 3-ий ряд партер. Прямо передо мной лежал огромный круг – арена, усыпанная мокрыми опилками. Дощатый барьер арены был затянут светло-малиновым бархатным ковром. Под куполом цирка поблескивали серебром трапеции, на красивых бархатных канатах. Над выходом на арену, под красным драпри, настраивали оркестр. Рассаживалась по местам, улыбалась и раскланивалась публика. Вот оркестр грянул увертюру из 5 акта «Кармен». На арену неторопливо вышел тот самый господин Сур, похожий на посла какой-нибудь державы. Слегка приподняв цилиндр, он корректно раскланялся направо и налево, он подошел к красивой вороной, английской лошади, легко и неспешно сел в желтое седло на белом чепраке и медленным, марширующим шагом объехал всю арену. Лошадь с подтянутым подуздником кивала головой, глядя умными агатовыми глазами, слегка помахивая коротким хвостом.
Потом лошадь ходила разным маршем, четко в ритм с музыкой, танцевала вальс, перебирая тонкими ногами в белых чулках, проделывала разные трюки – и очаровала меня невероятно! Под аплодисменты Сур уехал за кулисы, потом вышел и раскланялся с публикой. Потом выходили клоуны, гримасничали, кувыркались, хлопали друг друга по щекам, что-то болтали не естественными голосами. Публика смеялась и они, казалось, никогда не кончат своего шумного разговора и только появление шести берейторов в светло-голубых фраках, с серебряными позументами, положило конец их болтовне. Кувыркаясь и спотыкаясь, подтягивая свои широченные брюки, клоуны удалились.
Вслед за ними вышел на арену в зеленых атласных штанах по колено и в широкой белой шелковой блузе, жонглер, мистер Кнок, как значилось в программе. На ковре были расставлены никелированные столики с принадлежностями его номера: шипящий самовар, который он ставил вместе с маленькой подставкой себе на подбородок, потом на лоб и, расставив широко руки и ноги, ходил по арене. Тут были факелы, которые он бросал в воздух и быстро ловил, блестящие разноцветные шары, несколько колод игральных карт, из которых он делал целый веероподобный дождь и ловко ловил в цилиндр. Потом танцевали три девушки в темно красных газовых платьях с красным маком на голове в виде (неясно). Меня все эти номера зажигали жадным любопытством и я не отрываясь смотрел на арену. Каждый из актеров и актрис мне казался сверхчеловеком. Сколько ловкости, изящества, красоты и блеска видел я в каждом из них, что чувство зависти, смешанное с каким-то неясным сожалением к себе мало по малу заполняло меня. Когда на арену под звуки ласкающего вальса, пританцовывая, вышли пять акробатов, в ярко-палевом трико – стройные, как мне казалось, необычайно красивые, сердце мое забилось от восторга. От столбов по бокам арены, протянулась сетка над головами акробатов и они, ловко схватившись за нее, в миг очутились на ней, балансируя в колеблющейся сетке, они стали подниматься по веревочной лестнице на трапецию. Лестницы убраны. И вот быстро, ловко и грациозно, словно купаясь в звуках вальса, все пятеро, с чарующей улыбкой, начали раскачиваться на противоположных трапециях, потом, делая сальто-мортале в воздухе, начали перелетать с одной трапеции на другую.
Их полеты, движения и игра в воздухе, полные смелости, грации и легкости, меня пленили. Не сводя с них глаз, наслаждаясь ими, я представлял, что один из них – я. Что это я под восхищенными бесчисленными взглядами публики, танцую в воздухе, стоя раскачиваюсь на поднебесной трапеции, это вот я тальком протираю ладони, чтобы снова, сделав необыкновенный перелет в воздухе, улететь на отдаленную трапецию.
Один за другим (и мысленно я среди них) все пятеро бросились с трапеции в сетку. Публика ахнула от неожиданности и сразу разразилась бурей аплодисментов. Посыпались букеты, цветы, коробки с конфетами. А они, уже стояли на арене, усиленно дыша, улыбающиеся, сверкающие белыми зубами и яркими глазами, стройные и красивые, как боги. Я неистово аплодировал. Мне хотелось подойти к ним, заговорить. Дотронуться рукой до их, обтянутых шелковым трико, телам. Ах, вот, вот кем я должен быть! Думал я, отхлопывая аплодисменты. Да! Да! Я буду акробатом – заключил я. «Сядь, сядь, что ты бесишься» - сказал мне отец, тяня меня за рукав на место. На сцену вышел берейтор в голубом фраке с серебряным аксельбантом и объявил антракт. Публика, отрывисто кое-где еще аплодируя, задвигалась на местах, сгрудилась в проходах и места начали пустеть. «Ну, пойдемте, что ль, в конюшню» - сказал отец, вставая.

Вместе с волной публики, мы двинулись к кулисам цирка. Все интересовало меня. И как подтянуты трапеции, и как смотана сетка у столбов, и ковры, и музыканты, и как двигается и болтает шумливо публика.
Когда мы спустились по ступенькам к арене, я почувствовал трепет при виде себя близко, близко разрыхленных опилок и песка. «Ведь вот тут проходили они» - подумал я. Два берейтора держали приподнятую портьеру при входе за кулисы. Их лица казались мне не такими, какие я видел каждый день.
Крыша цирка представляла полукруглый коридор, по правую сторону которого, ближайшую к цирку, шли уборные, через щели которых было видно, как при свете керосиновых ламп, гримируются, болтают что-то, передвигаются актеры. По правую сторону шли стойла для лошадей и цирковых животных. Некоторые лошади стояли в простых недоуздках, другие же, которые были предназначены для представления, были убраны передними попонами, перьями и (неясно) на уздечках. Над каждой лошадью было написано черным углем ее имя: Наполеон, Каскад, Анапа, Русалка и т.д.
В конце конюшни был свален цирковой хлам, в виде каких-то пестро раскрашенных тачек, колец, тумб, решеток и больших войлочных ковров. Возле этой кучи на большом продырявленном барабане, на медной тарелке сидела небольшая обезьяна в красной феске и с остервенением искала блох у себя на животе. В другом конце громадный слон с цепью на одной ноге, с широким морщинистым лбом, покачивал хоботом, иногда протягивая его в публику. Робко прижимаясь к своим спутникам, бродили дамы, подбирая платья, иногда пробегали актрисы в балетных пачках, сверкая глазами на публику; прошел актер в сиреневом трико, очень красивый и стройный, высокого роста, в пестром плаще из вельвета, небрежно наброшенном на плечи, ни на кого не глядя, я же пожирал его глазами.
Он подошел к высокой горячей лошади, под надписью Наполеон, поласкал ее морду, попробовал желтую кожаную подпругу со многими петлями вдоль нее и, улыбнувшись с легким поклоном кому-то в публике, постоял возле лошади, а та положила ему морду свою на плечо; достал где-то в плаще серебряный портсигар и закурил. Равнодушно глядя на веселую и нарядную толпу, он постоял еще и скрылся за одной из дощатых перегородок.
Воздух, пропитанный запахом лошадей, зверей, мокрых опилок и духов, казался мне очаровательным. Когда брат, морща нос, сказал: «Как воняет здесь». Я ответил сухо: «Ты ничего не понимаешь». Словом, новые, невиданные впечатления захватили меня, вскружили голову и я упивался всем виденным и своими мечтами. Отец тоже любил лошадей, как и я, и с удовольствием разглядывал их.

Раздался звонок, публика медленно поплыла к местам. Звонки повторялись. Публика занимала ряды, оркестр загремел какой-то марш. Гул голосов постепенно стал затихать.
На арене разостлали бледно-розовое сукно. Выбежала вприскочку с тростью в руке танцовщица, вся в черном, в широкой шляпе с громадным розовым пером. Улыбаясь направо и налево, она стала танцевать довольно фривольно танец, который в программе значился «Кэк-уок». Ей жидко поаплодировали, мне даже ее стало жаль, и она убежала. Убрали ковер, раздался бравурный марш и на арену, словно сорвавшись с привязи, широким галопом, мотая головой, выбежал Наполеон. На спине его, словно распятый, лежал красавец в сиреневом трико, которого я видел в антракте. Публика разразилась аплодисментами.
Сиреневый приподнялся на спине лошади, сел верхом, быстро и ловко поклонился с улыбкой и достоинством публике и ударив лошадь ладонью, начал проделывать разные трюки. Он соскакивал с лошади, бежал за ней, на ходу вскакивая и балансируя, стоял на неоседланной спине, потом сползал сидя к хвосту, кувыркался над лошадью, снова ловко садился верхом, то вернув одну ногу в петлю подпруги ложился поперек лошади. А лошадь мчалась галопом.
Его стройная, рослая фигура, его красивое, почти юное, но гордое лицо, словно он был прирожденный аристократ, его отчаянная смелость и дико скачущая лошадь, с которой он обращался как с игрушкой, восхищали публику, и аплодисменты и цветы сыпались на него без конца. Когда он, проделав массу трюков самого невероятного свойства, как бы утомленный, уже под вальс в музыке, остановил лошадь и шагом объезжая вокруг арены, сидя верхом непринужденно и просто, слабо улыбаясь, раскланивался с публикой – неистовство ее перешло границы: не только дамы, но и мужчины стояли на своих местах, аплодировали с улыбкой и кричали: «Браво! Браво! (неясно)».
Цветы и конфеты сыпались на него без конца. Иногда он на лету хватал цветок и неторопливо вкалывал его в гриву Наполеона. Мокрая, усталая лошадь (неясно) и мотала головой. Под гром и овацию публики он уехал за кулисы. Но публика не унималась. Наконец, он появился, медленно дойдя до середины арены, посмотрел с улыбкой кругом, потом улыбнулся и вдруг, перекинувшись через голову, пошел в сальто за кулисы. Цирк ревел от восторга. А я – на сей раз, я онемел от восхищения, от зрелища, от оваций. Озираясь кругом, видя всюду восхищенные лица, слыша похвалу наезднику, комплименты дам, я думал: «Нет, нет… Вот кем я должен быть! Я вырасту большой, я буду также строен и красив… Я научусь его ловкости… Так же как он, я буду восхищать сердца, и, удивляя своей удалью и искусством – буду пожинать лавры. Все последующие номера программы мелькали передо мной неосознанными. Передо мной, все заслоняя, стоял один только облик стройного, ловкого красавца в сиреневом трико. Отныне он царил во мне, властвуя над всеми моими мыслями и желаниями. Как призрак он преследовал меня всюду и всегда. Я искал его, если шел в город; я днем, бродя по ярмарке, подходил к цирку в смутной надежде увидеть его. Я не сознавал отчетливо, зачем мне это нужно, но я, подсознательно должно быть, надеялся, что он поймет меня, возьмет с собой и сделает такого же ловкого наездника из меня, как сам.
А когда мы поехали кататься в поле, то я, пользуясь тем, что со мной только брат и кучер, влез на лошадь и стал проделывать трюки, какие видел в цирке. Я, подсунув ногу под оглоблю, ложился поперек лошади, становился, держась за дугу, на ее спину, спрыгивал на ходу (лошадь шла шагом) на землю, схватившись за черезседельник, старался вскочить на лошадь, но мне мешала оглобля. Так я и практиковался несколько раз. Тогда у меня возникла мысль устроить свой цирк дома.

На заднем дворе, возле бани была большая поляна. С моими товарищами, их было семеро, мы вымерили ногами площадку, набили кругом колья, высотой ¾ аршина, обтянули вокруг толстую веревку, и образовалась арена. Роли были распределены. Кто клоун, кто жонглер, даже был акробат, на горизонтальном шесте между деревьями терновника. Тут же возле бани. Хоть это и было немного поотдаль от арены, но нас это не смущало. Дрессированных лошадей изображали мы же сами. Мои главные роли были - танцовщицы и наездника.
Для костюмов пришлось прибегнуть к краже. Каждый из нас тащил из своего дома все, что считал необходимым для своей роли. Кегли и крокетные шары были даны жонглеру. Клоун ходил в рогожных брюках, с размалеванным акварелью лицом. Для танцовщицы я одевал мамины длинные фильдеперсовые чулки до пояса, вокруг бедер, как юбку одевал ее серую шелковую тальмочку, рукава и ворот рубашки заворачивались, а шея и торс убирались живыми цветами, на голове была серая мамина шляпа с живыми цветами. Длинные перчатки и трость дополняли мой костюм. Для наездника шли те же чулки, на рубашку я надевал в виде очень короткого жилета мой старый бархатный костюмчик, у которого были отрезаны рукава и вырезаны проймы, так как иначе он не влезал на меня. Только акробат был в своем костюме и лишь цветная лента через плечо и на лбу, отделяли его от обычного вида.
Оркестр заменял нам орган «а пистон», ручку которого вертел брат, не способный к цирковым номерам. Когда все было срепетировано как положено, мы расстелили по всему двору афиши, написанные цветными карандашами, и извещавшими, что такого-то числа, в воскресенье, будет открыт цирк «Лонгшан». Имя это пришло в голову брату, так называлась порода наших кур.
Билеты продавались из окна бани, которая служила и уборной для артистов. Лошадь, которую должен был водить шагом кучер, наряженный, наверное, вроде француза, бежавшего из Москвы в 12-ом году, стояла за баней уже в подпруге, на которой были пришиты кучером, по моему указанию, петли. Наконец, часов в шесть вечера, после чая, мы стали зазывать публику. Расставленные стулья, садовые диванчики и просто (неясно), заполнялись нашей прислугой (кроме кучера), мамой, теткой, гостившими у нас двоюродными сестрами, квартирантами из флигеля и их прислугой. Отец не присутствовал. Еще при устроении нашей арены, он ворчал и говорил: «Выдумывают, черт знает чего…».
Первым номером был акробат, под вальс «Дунайские волны», он делал на шесте, как на турнике, «козла», «солнце». Ему аплодировали. Потом вышли клоуны. Вдвоем они болтали какую-то чушь, а наша публика все-таки смеялась и вслух критиковала их намалеванные рожи и костюмы. Потом вышел жонглер под именем маг Кастор. Он бросал в воздух и ловко ловил крокетные шары, потом начал также подбрасывать кегли. Когда же он начал вместе и кегли и шары, то одна кегля, не попав ему в руку, ударила по лбу сидевшую в первом ряду толстую нашу кухарку Дарью. Та с испуга шарахнулась и свалилась на землю. Остальная публика расхохоталась, а сконфуженный маг Кастор, нахлобучив отцовский цилиндр, убежал в баню.
Следующий номер был мой. Под звуки какой-то польки, я танцевал, в сущности, собственную фантазию, расточал улыбки, скакал, выбрасывал ноги, но публике понравилось и мне по- настоящему аплодировали. После этого мы объявили антракт.

В следующем отделении был фокусник-факир, как значилось у нас в программе. Он делал из чернил воду, угадывал карты, окрашивал в разные цвета носовой платок. Номер всем понравился. «Факир» был задрапирован в банную мохнатую простыню, с желтым тюрбаном на голове, а лицо его было смазано гусиным салом и густо запудрено тертым кирпичем, так что лицо его было темно-красного и желтого цвета. Это тоже всем понравилось.
Его сменил опять акробат. Затем был самый генеральный номер – я на лошади мистер Толстой. Если сердце мое билось перед входом в первый раз, то тут оно готово было выскочить из груди. Пробежав под прикрытием той же простыни, что была на факире, за баню, я условился с кучером, что я выеду рысью верхом, а потом он выйдет и возьмет под уздцы лошадь и я начну свой номер. Брат заиграл какой-то бравурный марш и я медленной рысью выехал на арену. Улыбаясь и кланяясь я ожидал бурю восторга. Вместо того сразу раздался взволнованный голос мамы: «Костя, слезь сейчас же! Разве можно шутить с лошадью?». Но в это время кучер взял лошадь под уздцы, и мама умолкла, (неясно) ожидая, что будет дальше. Зато Дарья, напуганная жонглером, торопливо перешла в задний ряд и сказала громко: «Кабы не брыкнула лошадь-то. Опять по морде попадет».
Я под звуки уже вальса повстал на спине лошади, подражая тому наезднику, который пленил мои мысли и душу. Я, то всунув ногу в петлю, перекидывался через спину лошади, то, держась за подпругу, съезжал, сидя, к ее хвосту, то вскакивал и держась за ее спину, выбрасывал то одну, то другую ногу в воздух. Кучер, немного напряженно, улыбаясь, ходил вокруг барьера, держа лошадь, которая равнодушно махала хвостом и иногда, мотая головой, фыркала.
Я упивался своим номером. Я готов был бесконечно ерзать по лошади, повторять рискованные трюки, но мама портила все мое удовольствие. Она то и дело вскрикивала: «Ну, довольно, слезай! Будет! А то еще ушибешься. Василек (так звали нашу лошадь) может поддать и ты слетишь». А кучер, забыв свою роль берейтора, успокаивающе сказал: «Не-ет. Я держу Василька». Тогда я, выкинув еще какое-то откровенное антраша на лошади, спрыгнул и стал, припрыгивая посылать воздушные поцелуи. Василька увели за баню. Дарья, громко вздохнув, сказала: «Ну, слава Богу! Все што-ль?». Брат, сидя у окна бани со своим «оркестром», заявил: «Представление окончено. Пожалуйте в другой раз. У нас будут аттракционы». – «Эт хто это??» - переспросила Дарья, не поняв слово аттракционы.
Публика расходилась, захватывая стулья и разминая ноги. Нас хвалили за выдумку, но порицали за участие лошади. Опьяненный своим трюком, я сидел на широкой скамье бани и смотрел на свои ноги в маминых чулках. Тень сиреневого наездника витала надо мной. Если бы он видел, чтобы он сказал – думалось мне. Быть таким, как он, быть настоящим – вот счастье – пенились мои мысли.
Наши цирковые гастроли вскоре были запрещены отцом. Колья сожгли в банной печке, шест «от греха» убрали с терновника, а в баню не велели лазить. Но сиреневый наездник все еще властвовал надо мной. Я как бы томился впечатлениями от него, я искал где бы увидеть его.
Случай мне представился. Мама послала меня за тройным одеколоном. Когда я вошел в аптекарский магазин, там было несколько покупателей оживленно говоривших между собой. Это были какие-то дамы и трое мужчин. Среди них, выделяясь ростом, стоял, нюхая флакон духов – он. В песочного цвета костюме, белых туфлях и маленьком капотте, он казался всех элегантнее и красивее. Он не обращал никакого внимания на меня, а я пожирал его глазами с сильно бьющимся сердцем. «Вот он какой» – подумал я. Он улыбался. Что-то говорил продавщице, я переводил глаза с одного на другого и не слышал, как мне повторяет другая продавщица цену одеколона.
Расплатившись я взял покупку, вышел из магазина и остановился. Вертя вокруг пальца тяжелый флакон, я стоял перед дверью, ожидая выхода его. Вот шумно болтая вышли дамы, я узнал цирковых актрис, за ними двое мужчин и после всех - он. Сердце мое забилось, щеки вспыхнули и похолодели. Ожесточенно закрутив нитку на пальце, я почувствовал, как нитка треснула и флакон грохнулся на тротуар. Звон и запах одеколона. Дамы оглянулись и засмеялись. Он, приостановившись, посмотрел на разбитый флакон, на меня, улыбнулся кивнув головой и сказал: «Что сделал? – и громче в сторону дам – посмотрите! Какой хорошенький мальчик! Как тебя зовут?» - спросил он, дотрагиваясь ладонью до моей щеки. Я подавился от восторга. «Что ты так покраснел? Боишься мамы?» - улыбался он. «Нет – еле слышно ответил я – меня зовут Костя…. Я видел вас в цирке… Я…» - но я не договорил, покраснел до слез и, не зная как скрыть смущение, стал отшвыривать с тротуара разбитые осколки. Он еще раз потрепал меня по щеке и сказал: «Ну, прощай, мы скоро уезжаем» - и ушел вслед за веселыми и болтливыми дамами. Я забыв про разбитый флакон, брел за ними. Потом, остановившись. Вернулся в магазин за другим флаконом.
Кончилась ярмарка, опустели ряды и балаганы. Раньше и ниже спускались вечерние, прохладные сумерки, а я все помнил, как будто наяву видел, сиреневого наездника на вороной лошади, его яркие губы, когда они улыбались глядя на меня у магазина. И я катаясь, заезжал к пустому раскрытому круглому балагану, чутко принюхивался к запаху тлевших опилок. Я смотрел на заколоченные поперек двери и мысленно видел, красный бархат барьера, свет огней, музыку и сиреневого наездника. «Вот кем я буду! Вот кем» - мечтал я до зимы.

дата обновления: 10-04-2015

Страницы